Неточные совпадения
Мальчики ушли. Лидия осталась, отшвырнула веревки и подняла голову, прислушиваясь к чему-то. Незадолго пред этим сад был обильно вспрыснут дождем, на освеженной листве весело сверкали
в лучах заката разноцветные капли. Лидия
заплакала, стирая пальцем со щек слезинки, губы у нее дрожали, и все лицо болезненно морщилось. Клим видел это, сидя на подоконнике
в своей комнате. Он испуганно вздрогнул, когда над головою его раздался свирепый крик отца Бориса...
Отец трепетал над ним, перестал даже совсем пить, почти обезумел от страха, что умрет его мальчик, и часто, особенно после того, как проведет, бывало, его по
комнате под руку и уложит опять
в постельку, — вдруг выбегал
в сени,
в темный угол и, прислонившись лбом к стене, начинал рыдать каким-то заливчатым, сотрясающимся
плачем, давя
свой голос, чтобы рыданий его не было слышно у Илюшечки.
Крепко обнялись мы, — она
плакала, и я
плакал, бричка выехала на улицу, повернула
в переулок возле того самого места, где продавали гречневики и гороховый кисель, и исчезла; я походил по двору — так что-то холодно и дурно, взошел
в свою комнату — и там будто пусто и холодно, принялся готовить урок Ивану Евдокимовичу, а сам думал — где-то теперь кибитка, проехала заставу или нет?
И пошел одиноко поэт по бульвару… А вернувшись
в свою пустую
комнату, пишет 27 августа 1833 года жене: «Скажи Вяземскому, что умер тезка его, князь Петр Долгоруков, получив какое-то наследство и не успев промотать его
в Английском клубе, о чем здешнее общество весьма жалеет.
В клубе не был, чуть ли я не исключен, ибо позабыл возобновить
свой билет, надобно будет
заплатить штраф триста рублей, а я бы весь Английский клуб готов продать за двести рублей».
Вернувшись домой, Устенька заперлась
в свою комнату, бросилась на постель и долго
плакала.
Жил он скромно,
в двух
комнатах у вдовы-дьяконицы, неподалеку от уездного училища, и
платил за
свой стол, квартиру, содержание и прислугу двенадцать рублей серебром
в месяц. Таким образом проживал он с самого поступления
в должность.
В двадцать один год Ульрих Райнер стал
платить матери
своей денежный долг. Он давал уроки и переменил с матерью мансарду на довольно чистую
комнату, и у них всякий день кипела кастрюлька вкусного бульона.
Если ему удавалось с громадным лишением вырезать из
своего нищенского дохода какой-нибудь случайный рубль, он брал Соньку
в ее
комнату, но это вовсе не бывало радостью ни для него, ни для нее: после мгновенного счастья — физического обладания друг другом — они
плакали, укоряли друг друга, ссорились с характерными еврейскими театральными жестами, и всегда после этих визитов Сонька Руль возвращалась
в залу с набрякшими, покрасневшими веками глаз.
В самое это время, как я вслушивался и всматривался внимательно,
в комнате дедушки раздался
плач; я вздрогнул,
в одну минуту вся девичья опустела: пряхи, побросав
свои гребни и веретена, бросились толпою
в горницу умирающего.
Нелли не дала ему договорить. Она снова начала
плакать, снова упрашивать его, но ничего не помогло. Старичок все более и более впадал
в изумление и все более и более ничего не понимал. Наконец Нелли бросила его, вскрикнула: «Ах, боже мой!» — и выбежала из
комнаты. «Я был болен весь этот день, — прибавил доктор, заключая
свой рассказ, — и на ночь принял декокт…» [отвар (лат. decoctum)]
Девушка прошла
в свою комнату, которая выходила
в сад, села к окну и
заплакала.
Оставаться
в своем флигельке для Луши теперь составляло адскую муку, которая увеличилась еще тем, что Виталий Кузьмич жестоко разрешил после поездки
в горы и теперь почти не выходил из
своей комнаты, где постоянно разговаривал вслух, кричал, хохотал и
плакал.
По уходе его Анне Львовне сделалось необыкновенно грустно: ничтожество и неотесанность Техоцкого так ярко выступили наружу, что ей стало страшно за
свои чувства.
В это время вошел
в ее
комнату папаша; она бросилась к нему, прижалась лицом к его груди и
заплакала.
Прошло два дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела
в своей комнате и
плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец, на это внимание.
Накануне этого официального извещения все
в доме уже знали и различно судили об этом обстоятельстве. Мими не выходила целый день из
своей комнаты и
плакала. Катенька сидела с ней и вышла только к обеду, с каким-то оскорбленным выражением лица, явно заимствованным от
своей матери; Любочка, напротив, была очень весела и говорила за обедом, что она знает отличный секрет, который, однако, она никому не расскажет.
Егор Егорыч с нервным вниманием начал прислушиваться к тому, что происходило
в соседних
комнатах. Он ждал, что раздадутся
плач и рыдания со стороны сестер; этого, однако, не слышалось, а, напротив, скоро вошли к нему
в комнату обе сестры, со слезами на глазах, но, по-видимому, сохранившие всю
свою женскую твердость. Вслед за ними вошел также и Антип Ильич, лицо которого сияло полным спокойствием.
Иногда она сносила
в комнату все
свои наряды и долго примеряла их, лениво одеваясь
в голубое, розовое или алое, а потом снова садилась у окна, и по смуглым щекам незаметно, не изменяя задумчивого выражения доброго лица, катились крупные слёзы. Матвей спал рядом с
комнатою отца и часто сквозь сон слышал, что мачеха
плачет по ночам. Ему было жалко женщину; однажды он спросил её...
— Нет; она
в своей комнате, — сухо отвечал Мизинчиков. — Отдыхает и
плачет. Может быть, и стыдится. У ней, кажется, теперь эта… гувернантка. Что это? гроза никак собирается. Смотрите, на небе-то!
Раздирающий душу вопль генеральши, покатившейся
в кресле; столбняк девицы Перепелицыной перед неожиданным поступком до сих пор всегда покорного дяди; ахи и охи приживалок; испуганная до обморока Настенька, около которой увивался отец; обезумевшая от страха Сашенька; дядя,
в невыразимом волнении шагавший по
комнате и дожидавшийся, когда очнется мать; наконец, громкий
плач Фалалея, оплакивавшего господ
своих, — все это составляло картину неизобразимую.
Она побежала
в свою комнату молиться и просить света разума свыше, бросилась на колени перед образом Смоленской божьей матери, некогда чудным знамением озарившей и указавшей ей путь жизни; она молилась долго,
плакала горючими слезами и мало-помалу почувствовала какое-то облегчение, какую-то силу, способность к решимости, хотя не знала еще, на что она решится, это чувство было уже отрадно ей.
Любонька при людях не показывала, как глубоко ее оскорбляют подобные сцены, или, лучше, люди, окружавшие ее, не могли понять и видеть прежде, нежели им было указано и растолковано; но, уходя
в свою комнату, она горько
плакала…
Пришедши к себе
в комнату, он схватил лист бумаги; сердце его билось; он восторженно, увлекательно изливал
свои чувства; это было письмо, поэма, молитва; он
плакал, был счастлив — словом, писавши, он испытал мгновения полного блаженства.
— Да… Досыта эта профессия не накормит, ну, и с голоду окончательно не подохнете. Ужо я переговорю с Фреем, и он вас устроит. Это «великий ловец перед господом»… А кстати, переезжайте ко мне
в комнату. Отлично бы устроились… Дело
в том, что единолично
плачу за
свою персону восемь рублей, а вдвоем мы могли бы
платить, ну, десять рублей, значит, на каждого пришлось бы по пяти. Подумайте… Я серьезно говорю. Я ведь тоже болтаюсь с газетчиками, хотя и живу не этим… Так, между прочим…
А Юлия Сергеевна привыкла к
своему горю, уже не ходила во флигель
плакать.
В эту зиму она уже не ездила по магазинам, не бывала
в театрах и на концертах, а оставалась дома. Она не любила больших
комнат и всегда была или
в кабинете мужа, или у себя
в комнате, где у нее были киоты, полученные
в приданое, и висел на стене тот самый пейзаж, который так понравился ей на выставке. Денег на себя она почти не тратила и проживала теперь так же мало, как когда-то
в доме отца.
M-me Бюжар пошла домой,
плакала, пила со сливками
свой кофе, опять просто
плакала и опять пришла—все оставалось по-прежнему. Только светло совсем
в комнате стало.
Часов
в двенадцать дня Елена ходила по небольшому залу на
своей даче. Она была
в совершенно распущенной блузе; прекрасные волосы ее все были сбиты, глаза горели каким-то лихорадочным огнем, хорошенькие ноздри ее раздувались, губы были пересохшие. Перед ней сидела Елизавета Петровна с сконфуженным и оторопевшим лицом; дочь вчера из парка приехала как сумасшедшая, не спала целую ночь; потом все утро
плакала, рыдала, так что Елизавета Петровна нашла нужным войти к ней
в комнату.
— Да-с, не лестно-с и не расчет-с! — начал он вновь, закидывая руки под голову, — я
в Петербурге от ста до тысячи рублей
в день получаю — сколько это
в год-то составит? — да-с! А вы тут с
своею Проплеванною
в глаза лезете!.. Я за квартиру
в год пять тысяч
плачу! У меня мебель во всех
комнатах золоченая — да-с!
После обеда генерал и Янсутский перешли вместе
в говорильную
комнату, велев себе туда подать шампанского. Там они нашли Долгова, читающего газету, который обыкновенно, за неимением денег
платить за обед, приезжал
в клуб после
своего, более чем скромного, обеда,
в надежде встретить кого-нибудь из
своих знакомых и потолковать по душе. Янсутский, взглянув на Долгова, сейчас припомнил, что он видел его
в Собрании ужинающим вместе с Бегушевым.
Когда Аделаида Ивановна возвратилась
в свою комнату, Маремьяша немедленно же спросила, сколько
заплатила ей сенаторша; Аделаида Ивановна призналась, что всего сто рублей. Маремьяша принялась ее точить.
А Наталья пошла к себе
в комнату. Долго сидела она
в недоумении на
своей кроватке, долго размышляла о последних словах Рудина и вдруг сжала руки и горько
заплакала. О чем она
плакала — Бог ведает! Она сама не знала, отчего у ней так внезапно полились слезы. Она утирала их, но они бежали вновь, как вода из давно накопившегося родника.
Она худела и желтела с каждым днем, никогда не
плакала и только более обыкновенного молилась богу, запершись
в своей комнате.
Сколько раз, оставя тихонько скучную и пышную гостиную, она уходила
плакать в бедной
своей комнате, где стояли ширмы, оклеенные обоями, комод, зеркальце и крашеная кровать и где сальная свеча темно горела
в медном шандале!
Часа
в три после полуночи,
в пору общего глубокого сна, Марфа Андревла спустилась тихонько с
своего женского верха вниз, перешла длинные ряды пустых темных
комнат, взошла тише вора на «мужской верх», подошла к дверям сыновней спальни, стала, прислонясь лбом к их створу, и
заплакала.
Наконец он отпустил
своего Митьку и заснул, но и от этого Владимиру Сергеичу не стало легче: Егор Капитоныч так сильно и густо храпел, с такими игривыми переходами от высоких тонов к самым низким, с такими присвистываниями и даже прищелкиваниями, что, казалось, сама перегородка вздрагивала ему
в ответ; бедный Владимир Сергеич чуть не
плакал.
В отведенной ему
комнате было очень душно, и перина, на которой он лежал, охватывала всё его тело каким-то ползучим жаром.
Я пошла не к нему, а
в свою комнату, где долго сидела одна и
плакала, с ужасом вспоминая каждое слово бывшего между нами разговора, заменяя эти слова другими, прибавляя другие, добрые слова и снова с ужасом и чувством оскорбления вспоминая то, что было. Когда я вечером вышла к чаю и при С., который был у нас, встретилась с мужем, я почувствовала, что с нынешнего дня целая бездна открылась между нами. С. спросил меня, когда мы едем. Я не успела ответить.
И он охотно гладил ее по волосам и плечам, пожимал ей руки и утирал слезы… Наконец она перестала
плакать. Она еще долго жаловалась на отца и на
свою тяжелую, невыносимую жизнь
в этом доме, умоляя Коврина войти
в ее положение; потом стала мало-помалу улыбаться и вздыхать, что бог послал ей такой дурной характер,
в конце концов, громко рассмеявшись, назвала себя дурой и выбежала из
комнаты.
Он снял ноги, лег боком на руку, и ему стало жалко себя. Он подождал только того, чтоб Герасим вышел
в соседнюю
комнату, и не стал больше удерживаться и
заплакал, как дитя. Он
плакал о беспомощности
своей, о
своем ужасном одиночестве, о жестокости людей, о жестокости Бога, об отсутствии Бога.
Так вот маменька, по обычаю, и принялися
в соседней от батенькиной
комнате хныкать, будто удерживая себя от
плача. Когда батенька это заметили, то и пришли
в чувство, описанное мною. Где и гнев девался! Они, по
своему обычаю, стали ходить на цыпочках около маменькиной опочивальни и все заглядывали
в непритворенную с умыслом дверь, покашливали, чтобы обратить их внимание.
Не придумав ничего, я отправился вниз к жене. Она стояла у себя
в комнате всё
в том же розовом капоте и
в той же позе, как бы загораживая от меня
свои бумаги. Лицо ее выражало недоумение и насмешку. Видно было, что она, узнав о моем приезде, приготовилась не
плакать, не просить и не защищать себя, как вчера, а смеяться надо мною, отвечать мне презрением и поступать решительно. Лицо ее говорило: если так, то прощайте.
1-й лакей. То-то я слышу дух такой тяжелый. (С оживлением.) Ни на что не похоже, какие грехи с этими заразами. Скверно совсем! Даже бога забыли. Вот у нашего барина сестры, княгини Мосоловой, дочка умирала. Так что же? Ни отец, ни мать и
в комнату не вошли, так и не простились. А дочка
плакала, звала проститься, — не вошли! Доктор какую-то заразу нашел. А ведь ходили же за нею и горничная
своя и сиделка — и ничего, обе живы остались.
Аграфена Платоновна. Да что спрашивать-то? Дело видимое. Человек хороший, богатый, вас любит. Куражу не имеет сказать вам, потому что умных слов не знает от
своего от дурацкого воспитания. А случится, когда ко мне
в комнату зайдет, так и заливается-плачет: все бы я, говорит, сидел у вас, все бы глядел на Лизавету Ивановну, жизни готов решиться, только бы жениться на ней. Сколько мне подарков переносил, чтобы я вам за него словечко замолвила.
Как отец, на которого она чрезвычайно походила, она не любила показывать слез
своих и отворачивалась, когда
плакала, даже если была одна
в комнате…
Я
плакала долго, искренно, тихо повторяя милые имена, называя их самыми нежными названиями. Я не слышала, как m-lle Арно, окончив
свой обход, ушла к себе
в комнату, и очнулась только тогда, когда почувствовала, что кто-то дергает мое одеяло.
И вот: сидит
в чердачной
своей комнате швея, грустно задумалась о
своей жизни и
плачет.
Платил он за
комнату Путохину два с полтиной, всегда был около
своего верстака и выходил только для того, чтобы сунуть
в печку какую-нибудь железку.
У детей теперь веселая швейцарка Эльза, которая сумела их привязать к себе. Варя же все свободное время просиживает у себя
в келейке, как сама называет
свою комнату, молится, читает священные книги и
плачет. И все оставили ее
в покое и не мешают ей.
Маша, еле проглотив
свой сбитень, ушла
в свою комнату и тут сдержанность покинула ее. Она, не раздеваясь, бросилась на постель, упала головой
в подушку и тихо
заплакала.
Гиршфельд, умевший различать людей, с год уж как пригрел его, поставил на приличную ногу, отвел ему
комнату в своем доме и даже
платил жалованье, хотя не давал ему почти никакого занятия, кроме редкой переписки бумаг.
Тетя-мама часто
плакала и все спрашивала Валю, хочет ли он уйти от нее; дядя-папа ворчал, гладил
свою лысину, отчего белые волоски на ней поднимались торчком, и, когда мамы не было
в комнате, также расспрашивал Валю, не хочет ли он к той женщине.
Николай замолчал, багрово покраснел и, отойдя от нее, молча стал ходить по
комнате. Он понял, о чем она
плакала; но вдруг он не мог
в душе
своей согласиться с нею, что то, с чем он сжился с детства, чтò он считал самым обыкновенным, — было дурно.